Державин Гавриил Романович

 

Кулакова Л. И.: О спорных вопросах в эстетике Державина. Страница 4

1 - 2 - 3 - 4

Убеждения Державина выношены, искренни, основаны на изучении мировой поэзии и опыте собственного творчества, но параллели к ним подобрать нетрудно, ибо его метания отражают состояние эстетической мысли конца XVIII-начала XIX в. Ближе всего русский поэт подходит к Гердеру, говорившему о трех возможных путях обобщения поэтического опыта народов. Первый — путь Эшенбурга, который в соответствии со своей теорией делит произведения по родам и видам, что, по мнению Гердера, может привести к ошибочным выводам: "Творения Гомера, Вергилия, Ариосто, Мильтона, Клопштока одинаково носят названия эпопеи, а между тем... являются совершенно различными произведениями", равно как и трагедии Софокла, Корнеля, Шекспира. Еще более неоправданной кажется Гердеру попытка Шиллера (в "Орах", 1795-1796 гг.) классифицировать поэтов по роду чувств: "Однако как легко переходит одно чувство в другое! Какой поэт остается настолько верным одному роду чувств, чтобы это могло определить его характер, тем более в различных произведениях?".

"Третий, если так можно выразиться, натуральный метод — оставить каждый цветок на своем месте и притом целиком, как он есть, рассматривать растение от корня до верхушки в соответствии с временем и видом. Самый смиренный гений ненавидит распределение по рангам и сравнение... Лишайник, мох, папоротник или пышнейшая гвоздика — все цветет на своем месте, в божественном порядке".1

Идущие в русле европейской эстетики размышления Державина, знакомого с современными теориями, даже после смягчения формулировок казались слишком смелыми его русским современникам. Митрополит Евгений, получив рукопись, написал пространное письмо-рецензию, настаивая на изменении расположения материала и советовал автору не вооружаться против разделения лирической поэзии по жанрам, ибо оно не школярное, а коренное греческое. "А ваше разделение по песнопевцам вовсе не годится", — говорил Евгений и привел в доказательство серию аргументов (VI, 314).

Замечания не переубедили Державина, но он понял, что его взгляды вызовут негодование окружающих и отступил с нескрываемой досадой: "... педантские разделы лирических стихотворений я не очень уважаю, но чтоб не поднять всю ораву школ на себя, переменяю, несколько только касаясь" (VI, 340). "Педантские разделы лирических стихотворений" еще сильнее, чем "набор слов..., скропанный по школьным одним правилам". Если бы Державин заявил нечто подобное публично, он действительно поднял бы против себя "ораву школ", ибо жанровые перегородки окончательно рухнули только в поэзии зрелого Пушкина.

По совету Евгения Болховитинова Державин смолчал о своей нелюбви к "педантским разделам", но он подготовил почву для их крушения, отнеся к одам и баллады, и романсы, и стансы, и песни, категорическим утверждением, что похвалы должны сопровождаться "аттической силою нравоучения или сатиры", практическим воплощением этого тезиса в одах, разрушивших привычные взгляды на жанры и на обязательное для классицизма единство слога. В ненапечатанной части "Рассуждения" сохранилась и теория "смешанной оды", целиком оправдывающая систему державинских од.

Пересмотр вопроса о жанровом делении, отказ от обязательного подражания образцам, признание поэтической индивидуальности — "У каждого гения есть своя собственность" — расшатывают и представление о такой незыблемой в классицизме категории, как единство вкуса. Державин не делит вкуса на "правильный" и "неправильный", что сохраняется у Баттё, и оставляет за читателями и критиками право судить произведения по собственному вкусу, возражая лишь против категоричности приговора. "Кто дал право на этот диктаторский тон?" — сердито спрашивал он по поводу отрицательного отзыва В. Измайлова о драме молодого писателя Н. Ильина "Великодушие или Рекрутский набор" (VI, 154).

Сам Державин не претендовал на роль законодателя вкуса и не оставался неизменным в суждениях. Так, в конце 1790-х годов он, признавая достоинства Шиллера ("Много ума, много знания и много прекрасных стихов"), назвал великого поэта "холодным стихотворцем", сказал, что не прочел "ни единой пьесы без скуки... Столь-то разнообразны и странны вкусы человеческие" (III, 495).

Грот заметил, что это впечатление понятно: "Романтизм не мог понравиться поэту, который по духу был в полнейшем смысле классиком" (III, 495). На первый взгляд, это объяснение правдоподобно, ибо Державин противопоставил стихам Шиллера "пиндаров огонь, который, подхватив, с собою возносит", и Горация, "который вместе щекотит, учит и услаждает". Однако речь идет о произведении Шиллера периода веймарского классицизма, точнее — о "Ксениях", где был впервые напечатан "Дифирамб".2Примечательно, что Державин начал переводить именно это стихотворение, но, видимо, представление о вдохновении как проникновенном спокойствии, прозрении не удовлетворило русского поэта, только что написавшего "Вельможу" и "Храповицкому".

Что-то в поэзии Шиллера все-таки оказалось созвучным Державину позднее. В 1805 г. он перевел одно из ранних стихотворений Шиллера "Лаура за клавесином", желая передать в белых стихах "краткость, силу и выразительную гармонию" немецкого поэта. Грот отметил сходство между "Надеждой" Державина (1810) и "Надеждой" Шиллера (1797). Две строфы из кантаты Шиллера включены в "Обитель Добрады", на что указал точный в таких случаях Державин. И, наконец, Белинский справедливо сказал, что лишь шероховатость выражений мешает принять стихотворение "Любителю художеств" "за перевод из какой-нибудь пьесы Шиллера в древнем вкусе".3

Признавая разнообразие и изменчивость вкусов человеческих, отказываясь от единой всеподчиняющей нормы, Державин все далее уходил от классицизма даже в той его форме, какую он принял уже в "Опыте о вкусе" Монтескье. Оценивая писателей по степени одаренности и их историческому значению, Державин шире сторонников классицизма и карамзинистов с их более камерным, но столь же непреложным "хорошим вкусом". Однако он не всеяден. Полагая, что поэт вправе говорить о жизни во всей ее многогранности, он признает бессмертными лишь произведения, в основе которых лежит истина и глубокая мысль. Поэт — "народной толпы просветитель", обязанный "в мир правду вещать". Все это особая тема, и мы остановимся лишь на одном признаке, который Державин считал неоспоримым доказательством "истинного вкуса". Это не традиционное следование "правилам", не "исправление недостатков натуры", не "подражание изящной природе", обязательность которого сохранится и после Державина.4Нет, это "соображение всех обстоятельств, до человека касающихся, времени, обычаев, религии и пр." (VII, 573).

За этим требованием стояло многое: развитие национального самосознания, почти полувековые поиски путей создания национального искусства, полемика по вопросу о национальном характере, отмеченный еще Белинским "русский ум" поэта, его нелегкая жизнь, постижение идей Гердера, широкий интерес к мировой литературе, стремление понять национальное своеобразие каждой поэзии и уловить отличия в литературе разных исторических эпох, осознание самого себя поэтом русским, русским не только по языку, теме, но и мышлению. Пусть это были только первые шаги, многое было еще неясно, но Державин не только теоретически устанавливал такие нормы вкуса. С тех же позиций он оценивал современные произведения, в том числе драматические, хотя в драматургии он был более связан нормами классицизма, видя в ней в отличие от лирики только "подражание природе", а не "вдохновение оной", и потому говорил о "правилах", "единствах".

Вспомним известный рассказ Жихарева о некоторой размолвке между Державиным и Дмитревским по поводу "Димитрия Донского". Прекрасные стихи, эффектность, злободневность, патриотичность трагедии, обусловившие ее блестящий успех, не искупали в глазах поэта недостаточной "верности исторической". "Не о том спрашиваю, — сказал Державин, — мне хочется знать, на чем основался Озеров, выведя Димитрия влюбленным в небывалую княжну, которая одна-одинехонька прибыла в стан и, вопреки всех обычаев тогдашнего времени, шатается по шатрам княжеским да рассказывает о любви своей к Димитрию".5

Дмитревский был несколько шокирован таким отношением к прославленной трагедии, но через двадцать лет Пушкин оценил ее почти в тех же словах: "... что есть народного в Ксении, рассуждающей шестистопными ямбами о власти родительской с наперсницей посреди стана Димитрия".6

Пушкин вспомнил об Озерове в связи с вопросом о народности литературы. Державин этого термина не знал, но совпадение оценок свидетельствует, насколько близко он подходил к центральной эстетической проблеме XIX в.

Высказывание Державина о "Димитрии Донском" не случайно. Создавая свои трагедии на основе исторических источников, он допускал и анахронизмы и поэтические "вольности", тщательно оговаривая в предисловии каждое из них, но возможность воспроизведения национальных и исторических особенностей характера он искал настойчиво. В предисловии к трагедии "Ирод и Мариамна" он указал еще одно средство, помогающее передать характер народа и времени — язык. "Впрочем, жестокие кровожаждущие выражения, а также и восточный слог употребил я нарочно, дабы сколько возможно ближе и изобразительнее представить характер еврейского народа, из коего суть почти все действующие лица. Погрешил бы, кажется, и был бы подвержен справедливому осуждению художников благоразумных, ежели бы палестинцев заставил я изъясняться чувствами и оборотами французов. Главное правило писателей — следовать природе" (IV, 216).

Стремление "следовать природе" приводило лучших драматургов к индивидуализации языка в комедии. Но передать при помощи языка национальные отличия Федры и Магомета, Демофонта и Мамая, Димитрия Самозванца и Ярба не пришло в голову ни Расину, ни Вольтеру, ни Ломоносову, ни Сумарокову, ни Княжнину, ибо единство слога в трагедии оставалось незыблемым законом на всех этапах развития классицизма. Персонажи Озерова чувствительнее своих предшественников, но Эдип и Димитрий Донской говорят одним языком, да и в "Фингале", по словам исследователя, поэтика Оссиана "лишь является некоей подцветкой, изящно украшающей стиль речей персонажей трагедии и сгустками собранной в описательных ремарках", причем в речах действующих лиц привлекается однообразный, нейтральный "состав эпитетов и метафор".7

Боязнь Державина подвергнуться осуждению, если бы "палестинцы" в его пьесе стали изъясняться "чувствами и оборотами французов", была напрасна. Только Пушкин смог заметить, что у Расина "полускиф Ипполит говорит языком молодого благовоспитанного маркиза".8Опять одна мысль, одни и те же слова.

Уровень исторического мышления, неразработанность художественного метода, специфическая природа поэтического дарования не позволили Державину осуществить в драматургии широкий замысел. Однако предисловие к "Ироду и Мариамне", объединенное с отзывом о "Димитрии Донском" мыслью о необходимости верного отражения в искусстве национального характера определенной эпохи, — свидетельство, что не только в лирике, которая явилась "первым действительным проявлением русского духа в сфере поэзии",9но и в теоретических исканиях Державин приближался к той трактовке народности, которая была сформулирована лишь Пушкиным в 1826 г., после "Бориса Годунова".

Коснувшись всего лишь двух-трех вопросов, мы видим сложность эстетических воззрений писателя, который отталкивался от прошлого, шел с веком наравне, а зачастую, как гениальный поэт, и обгонял время. Так к какому же направлению можно его отнести? Обедняя и подчищая, — к любому. Но, может быть, сегодня, когда многообразие искусства, в том числе и реалистического, стало общепризнанным, прислушаемся к голосу нашего современника Алана Маршалла: "Я всегда был противником людей, вешающих ярлыки на литературу. Кем только не называли меня за мою писательскую жизнь — реалистом, сюрреалистом, социалистическим реалистом, натуралистом, романтиком, поборником потока сознания, авангардистом-экспериментатором... Испокон веку повторяется одно и то же: писатель сочиняет книгу, а критик выискивает подобающую этикетку, считая, что раз этикетка найдена, говорить о писателе больше нечего — все его последующие книги все равно будут подводить под этот разряд.

Я отказываюсь подчиняться диктатуре ярлыков. Моя задача — писать правду, воплощая ее в живых людях".10

Слышу голоса рассерженных оппонентов: "Что может быть общего между австралийским писателем XX в. и русским поэтом XVIII столетия?". Только два признака: отчетливо осознанное стремление "говорить правду" и нежелание подчиняться "диктатуре ярлыков", "ораве школ".

Не достаточно ли и последнего, чтобы отказаться от подведения большого наследия великого поэта прошлого под единый, раз навсегда определенный разряд.


1И. Г. Гердер, Избранные сочинения. Гослитиздат, М. — Л., 1959, стр. 111-112.
2См.: Шиллер, Собрание сочинений под ред. С. А. Венгерова, т. 1, СПб., 1901, стр. 407.
3Белинский, т. VI, 1955, стр. 653.
4См.: Н. Остолопов. Словарь древней И новой поэзии, ч. 2. СПб., 1821, стр. 403-404 и др,
5С. П. Жихарев. Записки современника. Изд. АН СССР, М. — Л, 1954. стр. 331.
6А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т. 7. Изд. АН СССР, М. — Л., 1949, стр. 39. — В дальнейшем: Пушкин.
7И. Н. Медведева. Владислав Озеров. В кн.: В. А. Озеров. Трагедии и стихотворения. "Библиотека поэта". Большая серия. Л., 1960, стр. 35-36. — Между прочим, в этой интересной и содержательной статье есть некоторые неточности и прямые ошибки. На стр. 56 почему-то говорится о неодобрительном отношении Державина к драме Н. Ильина, хотя именно Державин был возмущен нападками на эту драму. Еще удивительнее сообщение на стр. 9, что "Княжнин оказался в лагере "Московского журнала" Карамзина, а не крыловских журналов "Санктпетербургский Меркурий" и "Зритель"". Ведь Княжнин-то умер 14 января 1791 г. — до выхода в свет всех этих изданий.
8Пушкин, т. 7. стр 212.
9Белинский, т. V, 1954, стр. 528.
10Иностранная литература, 1966, № 12, стр. 216.

1 - 2 - 3 - 4


Памятник Г.Р. Державину в Тамбове

Памятник Г.Р. Державину в Петрозаводске

Памятник Екатерине II в Санкт-Петербурге




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Державин. Сайт поэта.